Писатель Афиногенов и чернильница на столе Сталина: книга о дневниках 1930-х годов
29 Октября 2017, 18:00

Писатель Афиногенов и чернильница на столе Сталина: книга о дневниках 1930-х годов

Представленный в книге немецкого историка книги Йохена Хелльбека взгляд на «советского человека» позволяет увидеть за этой, казалось бы, пустой идеологической формулой множество конкретных дискурсивных практик и биографических стратегий, с помощью которых советские люди пытались наделить свою жизнь смыслом, соответствующим историческим императивам сталинской эпохи. Непосредственным предметом исследования является жанр дневника, позволивший превратить идеологические критерии времени в фактор психологического строительства собственной личности. Герои книги — бежавшие в город крестьяне и представители городской интеллигенции, работавшие сельскими учителями, инженеры и писатели — использовали дневник как способ самонаблюдения и самовоспитания, превращая существующие культурные образцы в горизонт внутреннего становления, делая историю частью своего Я.

Открытая Россия с разрешения издательства «Новое литературное обозрение» публикует отрывок из книги Йохена Хелльбека «Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи», посвященный писателю Александру Афиногенову.

Афиногенов разрабатывал эти сценарии обращения в условиях острой экзистенциальной неопределенности. Заявлениям о новом включении в советский мир противоречил его статусу социального изгоя. Положение Афиногенова стало еще хуже, когда 1 сентября 1937 года президиум Союза писателей исключил его из Союза. Это был сокрушительный удар, публичный остракизм, не меньший, чем исключение из партии, а быть может, и больший, потому что теперь Афиногенов, переставая считаться писателем, утрачивал все формальные связи с советским обществом. У него были все основания предполагать, что исключение из Союза писателей является прелюдией к аресту.

Одним из очень немногих людей, продолжавших оставаться рядом с Афиногеновым в этот крайне напряженный период, был Борис Пастернак. Писатели были знакомы с 1936 года, когда они получили соседние дачи в Переделкине. Летом и осенью 1937 года Пастернак, в то время работавший над набросками будущего романа «Доктор Живаго», не боялся беседовать с подвергнутым остракизму драматургом, долго прогуливаясь вместе с ним по поселку или заходя к нему на дачу. Эти беседы позволяли Афиногенову рассказывать о своем отчаяньи и страхе человеку, которому он мог доверять, который утешал его и в конечном счете помог не сойти с ума. Пастернак не только оказывал Афиногенову жизненно важную помощь, но и служил для него авторитетным образцом личного поведения.

Афиногенова приводила в восторг страсть Пастернака к литературе, позволявшая ему не обращать внимания на окружающий мир: гул московских литературных кругов, интриги в Союзе писателей, героические поступки советских людей, восхвалявшиеся в газетах и по радио. Особенно сильное впечатление производило на Афиногенова бесстрашие Пастернака, обусловленное его самообладанием. Он был «живым образцом... жизненного стоицизма».

Рядом с людьми, подобными Пастернаку, «учишься самому главному — умению жить в любых обстоятельствах самому по себе». Но хотя Афиногенов преклонялся перед «кристальной прозрачностью» Пастернака и его исключительной преданностью искусству, он не мог и не хотел вести себя таким же образом. Его изумляло то, что Пастернак не читал газет и не слушал радио: «Это странно для меня, который ни дня не может прожить без новостей». Афиногенову было необходимо жить в мире, а не находиться в стороне от него в позе стоического безразличия. Ведь в этом мире создавалось социалистическое общество. Даже если это общество не признавало его не только своим культурным вожаком, но даже своей органической частью, он не мог не следить за его строительством, о котором сообщалось на полосах газет и в радиопередачах.

Фиксируя в дневнике свои встречи с поэтом, Афиногенов использовал дневник и для записи некоторых других бесед, в которых он стремился прийти к пониманию своей судьбы. 4 сентября 1937 года, через три дня после исключения из Союза писателей, он описал воображаемую сцену допроса. Эта длинная запись показывает, насколько лихорадочно он обдумывал надвигавшийся арест, обвинения, которые против него могут выдвинуть, и то, как он на них ответит. «Протокол допроса», написанный в форме диалога между «следователем» и повествователем, говорящим о себе в первом лице (которого я буду называть Афиногеновым), свидетельствует также о том, что Афиногенов не мог не осмысливать свою личную судьбу в понятиях драматургии.

На всемирно-исторической сцене начинался решающий акт жизни писателя-коммуниста. Он знал, что этот акт станет поворотным пунктом, но как именно все разрешится, оставалось неясным.

Вновь и вновь в этом описании воображаемого допроса следователь подталкивает Афиногенова к тому, чтобы тот признался, что вел «контрреволюционную работу», будучи «связан с подлыми врагами народа», и сознался в «очень большой вине». Афиногенов, со своей стороны, заявлял, что не знает, почему арестован. Он не признавал за собой никаких преступлений против советского строя и считал, что «невиновен перед обществом». Его изгнание из общества «несправедливо», тем более что с весны 1937 года он изменился. У него уже нет ничего общего с прежним Я, которое, как он признавал, не было совершенно невинно. Во время допроса — и в этом подследственный соглашался со следователем — на карту была поставлена прежде всего чистота совести коммуниста Афиногенова.

Как и Пастернак, Афиногенов был привержен идеалу внутренней чистоты, но это была не чистота причащения художника к своему творчеству. Афиногенов рассматривал себя в первую очередь как строителя нового мира. Душевная чистота была необходимой предпосылкой вхождения в этот новый мир, и она могла быть засвидетельствована лишь защитником нового мира — НКВД. Афиногенов просил следователя осуществить глубокую «морально-политическую оценку» его дела. Как только его чистота будет засвидетельствована, он сможет вернуться в общество и в его передовой отряд — Коммунистическую партию. Эта проверка может продолжаться целых три года, предполагал Афиногенов. "А может быть, и пять«, — замечал следователь, имея в виду время, которое Афиногенову предстояло провести в тюрьме или ссылке, прежде чем он станет достоин реабилитации. Протокол заканчивался выражением готовности следователя записывать показания Афиногенова: «Итак, начнем по порядку... (Приготовляется записывать)».

Борис Пастернак (справа). Фото: Fred Stein / DPA / AP

Борис Пастернак (справа). Фото: Fred Stein / DPA / AP

Такого разговора с сотрудником НКВД в действительности, конечно, не было. Взаимопонимание, которого достиг Афиногенов со следователем, было воображаемым. Оставалось увидеть, сможет ли Афиногенов сохранить уверенность, проявленную его повествователем во время допроса, в условиях еженощного напряженного ожидания страшного черного автомобиля, несколько раз останавливавшегося около его дачи, чтобы забрать кого-нибудь из соседей. Длинная дневниковая запись, сделанная через несколько дней после написания протокола, обнаруживала отчаяние, отсутствовавшее в описании допроса, хотя и свидетельствовала о вере Афиногенова в то, что он сможет преодолеть кризис. Будучи сугубо личной по своему тону, эта запись тем не менее включала в себя детали уже написанных пьес Афиногенова. Она выглядит наброском того, как, по убеждению писателя, должна была разворачиваться драма его будущей жизни.

Начиналась она с описания печального настроения и указания на то, что Афиногенова преследует извечный вопрос: «За что? За что я, ни в чем не виноватый человек и писатель, должен сейчас так жить, как отрезанный от жизни ломоть, не иметь права радоваться вместе со всеми, быть на подозрении, исключенным, одиноким... за что?» Но уже в следующем предложении Афиногенов бранил себя за малодушие и эгоизм: «Ты опять позволил себе спуститься до собственной мелкой мозоли, ноющей от грубого толчка. Ты опять считаешь, что в тебе все дело. Ты все не можешь усвоить себе, что только тогда все поймешь, когда тебе станет ясна цель всего происходящего. Эта цель сейчас — генеральная чистка нашего Советского дома от всей нечисти... При этой чистке, от которой вся страна вздохнет полной грудью, — неизбежно попадет кое-кому и зря».

Бывает, например, что чашку случайно разбивают; если бы он был неодушевленным предметом вроде чашки, рассуждал Афиногенов, то пришлось бы лишь сожалеть о его судьбе: «Но ты ведь человек. И должен понять всем сердцем, что даже если тебя разобьют — нечего плакать, надо радоваться тому, что время такой чистки настало — и что тебя заметают не по чьей-то злой воле, а по простой случайности. От этого разве ты станешь просить приостановить выметание мусора? Конечно, нет. А раз так — не только терпи, но и радуйся тому, что ты живешь в такое интересное время, что ты тоже еще вздохнешь свежего воздуха, когда рачительный хозяин, выметя мусор — найдет за окном случайно выброшенную чернильницу, прикажет ее вымыть и внести обратно на стол. Это ты — чернильница! И ты еще должен долго будешь стоять на хозяйском столе, и кто знает, может, именно из тебя он напишет новые замечательные мысли. Во всяком случае, тебе ведь ясна теперь цель происходящего? Да. Хочешь ты быть в этой цели — участником или неодушевленным предметом? Конечно — участником!».

Подобный сценарий знаком нам по афиногеновскому «Страху». Чистка происходит подобно уборке квартиры. Вновь появляется и конкретный предмет — чашка севрского фарфора, творение уходящей в прошлое аристократической культуры, которому нет места в социалистическом мире. Афиногенов обращался к этой чашке в дневнике как к неодушевленному и пассивному объекту, которому он противопоставлял себя — активного революционного субъекта. Из такого противопоставления объекта и субъекта становится ясно, что Афиногенов понимал свою роль писателя-коммуниста как высшую форму активного участия в историческом развитии. Как близкий к Сталину драматург, он был наделен демиургической способностью формировать общественные отношения и принимать участие в создании совершенного мира будущего.

Тем не менее, эта высшая форма самореализации писателя-коммуниста предполагала переход Афиногенова из положения субъекта в положение объекта — чернильницы на столе у Сталина. Высший уровень субъектности для смертного писателя-коммуниста состоял в его превращении в объект в руках бессмертного советского бога и вождя — Сталина. Как отмечал Афиногенов, именно через него Сталин мог бы выражать свои мысли. Он был приспособлением, посредством которого писалась история, воплощенная в Сталине. Таким образом, наилучшим творцом в сталинской системе был тот, чье творчество было непосредственно вдохновлено Сталиным. Сталин олицетворял революционное развитие истории, играя роль, сопоставимую с ролью гегелевского мирового духа, а потому высшая цель Афиногенова, как и других советских художников, заключалась в том, чтобы оказаться рядом со Сталиным и сделаться причастным к его пророческому видению и преобразующей силе.

Как показывает описание Афиногенова, самореализация имела различные градации, зависевшие от места того или иного человека в советской системе. На низшем уровне находились беспартийные: лишенные коммунистического сознания, они обладали в лучшем случае смутным представлением об историческом прогрессе, а потому были преимущественно объектами, а не субъектами истории. Члены партии могли достичь гораздо более глубокого понимания законов истории, и именно этот более высокий эпистемологический статус давал им право пытаться преобразовывать и совершенствовать мир. Но даже у партийцев понимание было лишь частичным, а целостным видением обладал один Сталин.

В своем дневнике Афиногенов однажды сравнил себя с «каменщиком на лесах, которому трудно понять смысл возводимого им здания и его архитектурную форму». Как рабочий-строитель он активно участвовал в возведении здания коммунизма. Более того, место писателя находилось на значительной высоте, что предоставляло ему возможность обзора, недоступную простым, ходящим по земле людям. И все же у него отсутствовало полное понимание замысла проекта, имевшееся только у архитектора — Сталина. Работа на лесах была опасна, потому что каждый неосторожный шаг, каждый промах в истолковании истории мог привести к смертельному падению. Тем не менее роль каменщика, одновременно возвышенная, четко очерченная и опасная, вдохновляла Афиногенова на протяжении всех 1930-х годов.

Проанализированные выше отрывки из дневника позволяют, пусть и в первом приближении, оценить саморазрушительную динамику коммунистического проекта, которая стала особенно очевидной во время Большого террора. Афиногенова никто не принуждал подчиниться законам истории, провозглашенным советскими вождями. Он сам активно создавал для себя «жизнь в истории» как высшую форму самореализации. И все же при советском строе даже идеальная субъективность, к которой стремился Афиногенов, не выходила за рамки объектного отношения со стороны Сталина, являвшегося абсолютным субъектом истории. Это объясняет, почему Афиногенов (как и другие коммунисты) соглашался с перспективой быть уничтоженным партией и оказаться на свалке истории: этот акт, казалось бы, чистого саморазрушения способствовал осуществлению исторических предначертаний, а стало быть, достижению основной цели, которой он — как субъект — посвятил всю свою жизнь.

Климент Ворошилов, Вячеслав Молотов, Иосиф Сталин и Николай Ежов (слева направо), 1937 год. Фотохроника ТАСС

Климент Ворошилов, Вячеслав Молотов, Иосиф Сталин и Николай Ежов (слева направо), 1937 год. Фотохроника ТАСС

Осенью 1937 года у Афиногенова стала нарастать уверенность, что скоро он будет вновь принят в советский коллектив. С его точки зрения, празднование двадцатой годовщины революции 7 ноября и выборы в Верховный Совет в начале декабря стали порогом перехода к новому социалистическому обществу. Он надеялся, что чистки достигнут своего логического завершения в конце 1937 года, когда возникнет новый политический строй, в котором будет действовать новое поколение «чистых» советских людей и который освободится от нечистоты прошлого. Афиногенов верил, что и он — благодаря самоочистительным усилиям — станет в этот строй. Но в конечном счете только «честная [литературная] работа» для страны обеспечит ему возвращение в советское общество, а не «письма, протесты, жалобы... Ими ничего не поделаешь — их было слишком много, этих жалоб и писем». Чтобы стать оправданной, полезной, писательская работа должна отбросить описательную модальность и нацелиться на преобразование. Этого не могли сделать жалобы и протесты, которые он сочинял после исключения из партии и в которых твердил о несправедливостях или ошибках, допущенных в его деле, обращаясь, таким образом, лишь к статичному ощущению собственного Я. Единственным приемлемым способом рассказать о себе было повествование о своем преобразовании и обновлении.

Конкретным замыслом, благодаря которому Афиногенов надеялся восстановиться в роли советского писателя, был замысел романа — того самого романа, наброски которого уже содержались в его дневнике за 1935 год. В конце 1937 года он начал всерьез разрабатывать этот замысел. Роман под названием «Три года» должен был охватывать период с декабря 1934 по конец 1937 года. Предполагалось, что развитие личности главного героя романа, Виктора, будет состоять из стадий падения, кризиса и последующего выздоровления. В этом романе Афиногенов хотел показать, как советские люди пережили сталинскую кампанию чисток. В 1935 году он думал обратиться в романе к проблеме утраты веры, которую писатель наблюдал у себя и у окружающих. Теперь, почти три года спустя, рассказ телеологически трансформировался в соответствии с моделью диалектического цикла «кризис — отделение от общества — синтез на более высоком уровне». Одновременно личная история автобиографического героя превращалась в исторический нарратив. Трехлетие кризиса и выздоровления Виктора соответствовало трехлетию общесоветского кризиса и его разрешения: от первых проявлений контрреволюции в связи с убийством Кирова в декабре 1934 года до победной осени 1937-го, когда новое социалистическое общество должно было освободиться от своих врагов.

В одной из дневниковых записей Афиногенов кратко описал центральную сцену задуманной книги. Персонаж (возможно, главный герой) возвращается в Москву из ссылки и встречает старого друга, который списал его со счетов. «Как будто пришел из загробного мира, — а тот уже торопится все высказать, что он приехал совсем другим, что теперь он так же сам изменился, как этот замечательный город». Таким образом, основной темой задуманного романа была переделка личности в результате сталинских чисток. Афиногенов стремился изобразить личность, которая в ответ на содержащийся в политике чисток призыв к переделке своего Я работала над собой и в конечном счете становилась новым человеком. Очевидно, одна из целей Афиногенова состояла в том, чтобы обратить внимание на собственный труд по самотрансформации и тем самым подтвердить свое право на возвращение в круг писателей-коммунистов. Но попытка автобиографии показывала и то, насколько он стремился вписаться в историю. Ретроспективно, после успешного возрождения, исключение писателя из Коммунистической партии и последующая работа над собой представлялись переработкой его тела и сознания самой историей.

Дневник Афиногенова тесным и сложным образом связан с его работой над романом. Несмотря на сугубо личный характер дневника, в нем на протяжении всего периода чисток сохранялась отчетливая литературная цель. Пытаясь избавиться от личных сомнений и страхов, Афиногенов выстраивал их описание в соответствии со структурой романа. (Безусловно, сравнение двух этих текстов не может не быть чисто предположительным, потому что роман не был закончен и от него остались лишь несколько глав, а также наброски отдельных сцен в дневнике.) В дневнике и романе затрагивались одни и те же темы личного вырождения, работы над собой и обновления. В этом смысле можно сказать, что дневник служил Афиногенову строительной площадкой автобиографии.

Дневник являлся лабораторией его Я, в которой обнаруживалась внутренняя работа души писателя, в том числе ее темные стороны — сомнения, слабости, грехи. Важнее всего, однако, то, что повествование в дневнике было заведомо незавершенным, поскольку относилось к незаконченному, постоянно развивавшемуся проекту по переделке личности. Роман же, хотя и касался «нечистоты» души, должен был представлять завершенную, гармоничную картину человеческой психики. Повествование в нем должно было охватывать полный — и с самого начала предопределенный — цикл вырождения и возрождения, кульминацией которого предполагалось сделать спасение героя. Это различие свидетельствует о том, что Афиногенов никогда не собирался публиковать свой дневник. Скорее дневник являлся литературным месторождением, из которого добывался материал для литературного представления личности автора. Поэтому Афиногенов и делал вырезки из дневника, а затем включал те вырезки, которые он считал наиболее ценными, в публикуемые произведения.

Хелльбек, Й. Революция от первого лица: дневники сталинской эпохи / Йохен Хелльбек; авторизов. пер. с англ. С. Чачко; науч. ред. А. Щербенок. — М.: Новое литературное обозрение, 2017.

util