Badge blog-user
Блог
Blog author
Роман Шамолин

Страшно быть человеком?

19 Мая 2015, 14:40

Страшно быть человеком?

Статистика Постов 11
Перейти в профиль



История человека — это история скорее не фактов, а переживаний и следующих за ними оценок. Благодаря переживаниям факты попадают в поле сознания и там обретают значимость. Это история экзистенциальная, если под экзистенцией понимать нахождение человека в пограничной ситуации, когда он остро чувствует и осознает тот предел, на котором его бытие сталкивается с бытием мира. И содержанием этой истории выступают субъективные, главным образом интуитивно-чувственные впечатления человека от таких столкновений. Без пограничных переживаний у человека нет возможности определить себя как того, кто отличается от мира и занимает в этом мире свое определенное, особое место. Переживание границы, фронтира — основа идентичности.



Само пере-живание, взятое в качестве философской и психологической категории, -в своем семантическом значении уже несет известную напряженность, эйфорию и неизбежный драматизмпреодоления, — или же драматизм невозможности перехода из одного состояния в другое. Переживать — значит приостановить свое естественное следование за жизненным потоком, пропустить этот поток через себя как нечто себе иное.Тем самым преодолеть свое с ним бессознательное тождество. Без этого невозможно становление уверенного в себе человеческого бытия. Переживание как основа отчуждения человека от естественно-данной реальности и основа создания им реальности своей, — обретение почвы под ногами или, напротив, ее потеря.



Однако вопрос: что являет собой это естество, от которого люди уходят в отчуждение, создавая свой человеческий мир, мир культуры. Что переживается таким образом, что люди в этом мире культуры налагают на себя огромное количество табу, запретов, — лишь бы не оказаться в опасной близости к собственному естеству, к первоисточнику.



С одной стороны, человек создает свой мир в силу того, что он не есть часть животного, биологического бытия. Он не имеет инстинктов, этих готовых от рождения программ жизни и смерти, — а потому должен самостоятельно такие программы создать. Собственно человеческая культура и есть эти программы, — если понимать под ней не что иное, как базовую идею самоорганизации бытия в мире. Но творимая людьми культура является ли чем-то принципиально противоположным, по сути иным, чем устройство биологического мира с его главными законами: самосохраняйся и размножайся? Из всего наследия, доставшегося нам от истории можно однозначно утверждать: именно эти же законы биологии становятся главным составляющим и в мире культуры. Сохранение и упрочнение своей видовой особенности; расширение, где это возможно, ареалов своего обитания и влияния; акцентирование видовой репродукции, — все это одинаково представляет собой базовые ценности и природного, биологического мира, — и мира веками создаваемой и охраняемой человеческой культурной традиции. Безусловно, с тем основным отличием, что мир человеческий выстроен на напряженной рефлексии разума и усилиях воли, а не выдан природой в готовом формате как инстинктивная данность.



Таким образом, человек отчуждает себя совсем не от естества природы, — напротив, сооружение им культуры есть попытка имитации этого естества, творческий ремейк на тему природы. И как положено ремейку, не цитирует и не пародирует источник, а наполняет его новым и актуальным содержанием, однако «с оглядкой» на образец.1 Культура повторяет сюжетные ходы природы, типы природных «характеров», но при этом изображает их в своих условиях, определенных как воображением, так и историческим, социально-политическим контекстом.



Это косвенно подтверждается уже хотя бы той важной ролью, которую с самого начала играет в культурной символике зооморфизм. Видовая и поведенческая стабильность, — этому люди обучаются у своих тотемов. Уподобится в своих качествах внушающему уважение или ужас «звериному характеру», — для человека это безусловный комплимент. И в священной иерархии зверь весьма часто стоит много выше человека, как неподражаемый образец, — наподобие знаменитого библейского левиафана:



«Кто может отворить двери лица его? круг зубов его — ужас;



Нет на земле подобного ему; он сотворен бесстрашным;



На все высокое смотрит он смело: он царь над всеми сынами гордости».



(Иов, 41:6,25,26)



Зооморфизм характеризует не только глубокую архаику, но и наши цивилизованные дни, — вспомнить знаменитого «атакующего быка» на Уолл-стрит в Нью-Йорке, символ безудержной мощи финансового капитала, привлекающий толпы посетителей. Как животное не может изменить своему инстинкту, так и человек не должен изменять тем сакральным законам, идеям и мотивациям, — которые его культура поставила на место инстинкта. Более того, человеку предписывается, как высший приоритет, — предпочтение этих законов и идей перед всеми своими обособленными, частными мотивами. В пространстве культуры частные мотивы вообще явно проигрывают в значимоститем установкам, которыми культура имитирует отсутствующие инстинкты. Человек культуры должен обильно жертвовать собой во имя этих имитаций, — со всем пафосом, на который способны разум и воображение. В конце концов имитации обретают значимость много более весомую, чем вещи, с которыми человек непосредственно соотнесен. Создаются целые территории установок, наделяемые статусом непререкаемого авторитета. В каждой культуре есть эти территории сакрального, священного, территории «духовных скреп».



Но главный вопрос: что человек приносит в жертву всем своим величественным имитациям? То же, от чего он отчуждается и избавляется с их помощью. Свое человеческое, антропогенное естество, которое очевидно весьма отличается от естества природы. Это естество не дает отчетливой идентичности; в нем возникают вопросы, но нет ответов; оно провоцирует тревогу и страх потерянности (tremendum); оно — источник неуживчивости и с другими, и с самим собой. Оно называется свободой и, по словам одного из персонажей Ф.М.Достоевского, это тот «страшный дар», от которого человек более всего страдает и который более всего желает избыть.



Во времена Ренессанса, когда мыслители и художники превозносили достоинство человека, Джованни Пико делла Мирандола написал:



"Тогда принял Бог человека как творение неопределенного образа и, поставив его в центре мира, сказал: "Не даем Мы тебе... ни определенного места, ни собственного образа, ни особой обязанности, чтобы и место, и лицо и обязанность ты имел по собственному желанию, согласно твоей воле и твоему решению. Образ прочих творений определен в пределах установленных нами законов. Ты же, не стесненный никакими пределами, определишь свой образ по своему решению, во власть которого Я тебя предоставляю«".1



Вот это отсутствие «определенного образа», «определенного места и обязанности», о котором говорит ренессансный философ, — и является тем бедствием, от которого люди ищут укрытия в рамках своих конструкций, имитирующих стабильность природы. Свобода для них — не возможность выбирать согласно своей воли, а страх неизвестности и блуждание впотьмах. И усугубляется положение тем, что источник страха не столько в явлениях внешнего мира; он укоренен в самих людях, имманентен их самоощущению. В силу этого страха люди противополагают своемуантропогенному естеству — естество природное, биологическое, лишь прошедшее рефлексивную обработку и представленное в виде авторитетного ремейка.



С одной стороны, — человеческое естество, в котором переживаютсябытие, небытие, — и, как главный источник тревоги, — их единство. У существа природного нет с этим проблем, — у него есть инстинкт бытия, бессознательное ситуативное тождество с жизнью, которым это существо и заполнено без остатка. Но человек, в силу своей человечности такого тождества лишенный, — он находит себя в пустоте, в принципиальной не-заполненности, откуда и открывается ему все неисчислимое многообразие перспектив как жизни, так и смерти. Его переживания и состоят из этих перспектив, из переплетения влечений и страхов, из надежд и ожидания наказаний. Человек не может не только рефлексивно познать, но не может и просто почувствовать, что значит быть живым так, как животное, — без сомнений и вариантов. Да, ему свойственны, как все же биологической особи, — те же чувства, к примеру, голод, боль, ярость или половое возбуждение, — что испытывает всякое существо. Но он никогда не сможет просто так избавиться от той экзистенциальной нагрузки, что в избытке обеспечивается его антропогенностью. В любом его чувстве, как дополнительный фактор, — будет перспектива человеческой отчужденности от чистой тождественности происходящему.



С другой стороны, он видит безупречную имманентность жизни всякого природного естества, — и в силу своей опять же человечности он видит и свою с этим несхожесть. И так или иначе понимает, насколько в его случае затруднено приспособление к жизни, насколько проблемно выживание. Он видит, что для сохранения себя и потомства не обойтись без адаптации и что у всякой природной особи эта способность изначально есть. Каждый участникбиологического мира сконцентрирован на врожденной осторожности, на самосохранении, — и при этом не упустит свою добычу. Животное не выходит за пределы поведения своего стада или стаи: «держись своих и берегись чужих», — неизменный принцип. Совершенный детерминизм.



И что видит человек, сравнивая себя с этим идеальным для выживания миром? Растерянное, разобщенное существо, не имеющее ни определяющих правил, ни однозначных целей. Неуживчивое ни с собой, ни со «стадом» или «стаей» себе подобных. К тому же существо это обладает рискованным качеством заглядывать за границы известного, — тем самым оно еще больше усугубляет свою растерянность и безосновность. Переживая себя таким, человек естественным образом пожинает не только тревогу, но и отчаяние. У древних греков был известен миф о том, что как-то фригийский царь Мидас долго угощал неразбавленным вином Пана, полубога и полузверя, владеющего тайнами жизни и смерти. И когда тот был уже вполне весел и расположен к откровениям,царь спросил его: что самое лучшее можно пожелать в удел человеку? Пан долго смеялся и наконец ответил: самое лучшее для вас, несчастных созданий, — вообще никогда не рождаться, а второе по достоинству — родившись, немедленно умереть. Эту реплику мудрой природы воспроизводит вVI веке до н. э. и древний поэт Феогнид Мегарский:



" Лучшая доля для смертных — на свет никогда не родиться



и никогда не видать яркого солнца лучей;



если ж родился — сойти поскорее в обитель Аида



и глубоко под землей в темной могиле лежать«. 1



Отчаяние в своем незавидном уделе, переживаемая маргинальность, — рождают еще и такое человеческое состояние, как чувство вины. Индивид, наблюдающий бессознательное совершенство природы, — все больше проникается мыслью особственной неполноценности, о непригодности к нормальному соединению с жизнью. И его следующая мысль о том, что источник непригодностив нем самом, — что вообще-то и соответствует положению вещей. Человеческое естество не подходит к тем критериям, по которым идет жизнь естества природы, — оно несет в себе то, что делает людей изгоями, «фриками» природы. Возникает тема некой изначальной поломки, повреждения человеческого естества, — тема изначальной, первородной греховности. Причина одна — в несогласованности стем безусловным детерминирующим порядком, который, в зависимости от мировоззрения, можно именовать как Природой, так и Богом. Весьма характерны на этот счет ставшие почти каноническими высказывания Августина Аврелия, одного из столпов религиозной картины мира:



"Не тем человек сделался похожим на дьявола, что имеет плоть, которой дьявол не имеет, а тем, что живет сам по себе, т.е. по человеку. Итак, когда человек живет по человеку, а не по Богу, он подобен дьяволу.«1



Парадоксальным кажется то, что осуждение себя за несоответствие, обособленность, за отсутствие непротиворечивой воли, в общем, за все естественные человеку свойства, — люди с самых давних времен именовали «мудростью». Другими словами, человеческая «мудрость», особенно в своих наиболее возвышенных и почитаемых вариантах, — есть по своей сути неприятие человечности и борьба с нею. Или, как минимум, глубочайший скепсис, на котором построен, к примеру, весь «Екклесиаст», — творение одного из самых известных представителей «мудрости», библейского царя Соломона. Весь пафос этого священного текста построен на мысли о тщетности всякого человеческого начинания и познания; попытки что-то изменить — бессмысленны; создать что-то новое «под солнцем» — не реально. Жизнь людей — беспамятное повторение одного и того же, хотя многие хотят оставить в мире свой след: "...да и о том, что будет, не останется памяти у тех, которые будут после."(Еккл.1:11) Знание не приносит длительного утешения, но скорее напротив:"...кто умножает познания, умножает скорбь."(Еккл.1:18) Утверждаемое человеком превосходство над животным не имеет никаких оснований, так как нет и не может быть постоянных и проверенных критериев высокого и низкого: "Кто знает, дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?"(Еккл.3:21) Но когда человеку отказано в уважении по всем статьям,"мудрость«предлагает ему последовать примеру всего остального природного естества и приспособится к тому, что уже есть, без всяких помыслов о переменах и вообще без всяких критических помыслов. Свойственная всякому выживающему в мире существу осторожность, основанная на страхе, — она настоятельно рекомендуется «Екклесиастом»:



«Даже в мыслях твоих не злословь царя, и в спальной комнате твоей не злословь богатого; потому что птица небесная может перенести слово твое, и крылатая — пересказать речь твою



(Еккл.10:20)



То, в чем человек очевидно отличается от животного: воля к небывалым еще целям, необусловленный риск, пассионарное напряжение, — все это не более, чем деструктивная"суета", сокращающая длительность жизни и ее удовольствий: "Лучше горсть с покоем, нежели пригоршни с трудом и томлением духа«(Еккл.4:6)



В принципе, «Екклесиаст» можно считать за первый в истории манифест как конформизма, так и консьюмеризма: основной положительный призыв в нем затрагивает лишь такой формат жизни, что связан с приобретением чувственных, природно-естественных благ, которыми и рекомендовано наслаждаться, пока есть возможность.



«Итак, иди, ешь с весельем хлеб твой, и пей в радости сердца вино твое, когда Бог благоволит к делам твоим.



Да будут во всякое время одежды твои светлы, и да не оскудевает елей на головетвоей.



Наслаждайся жизнью с женою, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, и которую дал тебе Бог под солнцем на все суетные дни твои; потому что это — доля твоя в жизни...»



(Еккл. 8:7-10)



В этом освященном семейно-бытовом реализме воспроизводится стабильность и очевидность состояний, которых в принципе лишено антропогенное естество. Такой реализм — ремейк животной имманентности жизненному потоку, призыв возвращения туда, где нет сомнений и беспочвенности. То есть призыв к снятию человеческого бремени. И более всего рекомендовано избегать каких-либо усложнений, — в них бедственный источник того, что бремя человечности возрастает.



«А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг — конца не будет, и много читать — утомительно для тела



(Еккл. 12:12)



***



«Екклесиаст» просто скептичен к человеческому естеству ирекомендует пропускать его через фильтр некоей адаптивной, релятивистской «мудрости». Но намного чаще «мудрость» принимает формат неумолимого судьи и человеческое естество получает статус «обвиняемого», а в итоге и «заключенного». По словам философа Льва Шестова, большого любителя парадоксов, — великие «учителя мудрости» не видят спасения и выхода из мучительных диспропорций человеческого бытия без непримиримой борьбы с тем, что является непременным атрибутом человечности, — с индивидуальным началом, с той его непредсказуемостью, которой лишено биологическое измерение жизни. Именно в этом они полагают корень несогласованности человека с природой или стоящими за природой метафизическими силами. В индивидуализме отвергаетсяпринцип, определяющий всякое существование, кроме человеческого, — принцип имманентности стае, стаду, виду и роду, — т.е. подчиненность той или иной детерминирующей матрице. И в последнем пределе этой обособляющей индивидуальной логики отвергается подчиненность той единой матрице, которую «учителя мудрости» полагают основанием всякого детерминизма, «причиной причин», т.е. подчиненность Богу. Этого «мудрость» допустить не может. Как пишет Шестов:



" Аскетизм монахов, — не только, впрочем, христиан, но и буддистов, мусульман, — ставил себе задачей еще в этой жизни истреблять «ненавистное я», дерзновенно позволившее себе вырваться из лона высшего, общего бытия в область непонятной, тягостной, страшной а потому и неприемлемой свободы.



Борьба с «я», с индивидуальным существованием может и должна считаться наиболее замечательной и захватывающей страницей истории человеческого духа«.1






***



В данный момент не особенно уместно углубляться в форматы тех человеческих переживаний, из которых впоследствии выводится понятие Бога. Хотя очевидно, что эти форматы диаметрально различны. Как, например, различно понятие Аллаха у Джалал ад-Дина Руми, мастера суфийской поэзии, — и штурмовиков государства ИГИЛ. Но что бы изначально не находилось за человеческим понятием Бога (или богов), — это понятие всегда занимало в культурном пространстве позицию контролера, надзирателя за человеческим естеством. Бога располагают в культуре там, где в сфере природного, биологического бытия находятся непреложные физические законы и инстинкты. В этом смысле Бог есть гарант корпоративной и персональной стабильности, которой человек не имеет по своему антропогенному естеству, но которая производится с помощью религиозных механизмов. И логика этих механизмов предписывает, чтобы Бог воспринимался столь же безусловным явлением, как, например, безусловна смена времен года. В безусловности Бога — залог стабильности человеческой картины мира, а главное, — залог стабильной идентичности самого человека, его родовой и видовой принадлежности. Для корпоративного сознания, для сообщества (понимаемого в стиле Ж.Маритена) Бог, — это гарант возврата в пред- или вне-антропогенное состояние, в режим, предшествующий «грехопадению», т.е. отпадению от единого бытия, в котором неизменно пребывает вся природа. Посредством Богаи системы правил, предоставляемых к пользованию Его служителями, сакральным"креативным классом«, — люди получают себе видовое определение на уровне этноса, племени или семейно-родовой общины. Человек получает развернутый ответ на свой главный экзистенциальный вопрос, разрешение своей базовой антропогенной проблемы, — он теперь знает, кто он. И если будет безукоризненно придерживаться этих знаний, то его идентичность будет столь же ровной и несомненной, как и у всякого естественного природного элемента. Тревожных вопросов, типа «тварь я дрожащая или право имею», — более не возникнет. Вместовопросов придет лишь одна главная забота — последовательно вытеснять из себя все то, что может способствовать формированию таких вопросов. Изгонять из себя различные варианты обособленных от «священных знаний» помыслов, т.е. изгонять все то, что не согласовано с благоприобретенным видовым определением человека. Это и есть то, что Л.Шестов называет «борьбой с индивидуальным началом».






***






Как показывает история, — наиболее предпочтительный выход из «отчаяния быть человеком» избран культурой в виде подражания безупречному природному детерминизму. То, в чем с точки зрения свободы можно видеть несомненное преимущество человека перед животным миром, — с точки зрения имитационной культуры представлено как деструкция, требующая исправлений. Эти исправления должны быть направлены к тому, чтобы выровнять антропогенное естество по образцу естества биологического, животного. На первой очереди к «исправлению» стоит такое свойство, напрямую порожденное человеческим индивидуализмом, как воля к выбору, воля к импровизации.



В свое время ренессансный мыслитель Джаноццо Манетти отмечал, что поскольку человек лишен присущих всякому животному виду физических приспособлений к определенному роду деятельности и образу жизни, то он властен сам выбирать себе и то, и другое.



" Многие животные стремятся к какому-нибудь занятию или искусству, влекомые неким природным навыком, что ясно на примере пауков, пчел, ласточек и других изобретательных животных; это же разумное существо потому устроено так от природы, чтобы быть способным и пригодным к постижению не только одного, но любого искусства. Ведь если бы человек оказался обученным природой, подобно паукам и пчелам, одному определенному искусству, то он был бы лишен почти всех прочих занятий и специальностей«. 1



Однако та культура, которую мы знаем как организующую, сакральную дисциплину, — с начальных своих времен не выносит такой спонтанности. Сакральная культура практикует весьма строгую специализацию человеческих занятий и создает на ее основе еще более строгую иерархию человеческих отношений. Древнейшие известные нам постановления властителей Ближнего Востока свидетельствуют о тотальном регламенте всякого занятия и искусства, о жестком контроле со стороны сакрального центра вообще любой деятельности. Здесь есть и подражание «паукам» в создании центростремительной сети потребления, — и подражание «пчелам» в отлаженном массовом производстве. Так, древнейший из известных правовых сводов шумерского лугаля(царя) Урукагины (XXIV век до н.э.) говорит:



" С далеких дней и с начала при корабле был поставлен надзиратель корабля. У ослов был приставлен надзиратель за пастухами, у овец был приставлен надзиратель за овчарами. У рыболовных сетей был приставлен надзиратель за рыбаками. Жрецы должны были сдавать налог на поле перед начальником закрома".1



Самые же первые заметные формы организованного и осознанного человеческого бытия являют собой технологию подавления человеческого естества, если под ним понимать непредсказуемость и импровизацию индивидуальных элементов, т.е. свободу. Люди выстраивают свою подчиненность единому принципу, прорабатывают ее до мельчайших деталей, — как-будто их важнейшей целью является доведение жизни до полного автоматизма, до совершенной предсказуемости механического процесса. Не только жизнь, но и смерть подлежит тотальному и доскональному менеджменту, который на первых порах культуры носит особенно гротескно-утилитарный характер. Вот древнейшее в истории упоминание о ритуальном процессе:



"Если труп погребался в могиле, то плата за похороны для заупокойного жреца была: 7 кружек пива, 420 хлебов, 72 меры зерна, 1 одежда, козленок с прорастающими рогами и одно ложе. Плакальщик требовал 36 мер зерна«.1



Ритуал, регламент, сакральная традиция, непреложный закон, — все эти авторитетные установления организационной культуры, собирающие индивидов в корпоративное единство, — предполагают одну основную цель: предсказуемость и отчетливую идентичность существования человека. Эту цель видят абсолютным условием удовлетворенности существованием. И напротив, все, что несет в себе сложный выбор, неизвестность, тревогу и страх разбитых ожиданий, — не может считаться источником удовлетворенности. Все это вытесняется организационной культурой в маргинальную периферию, наделяется статусом темной, враждебной силы, подлежащей рано или поздно тотальному искоренению. Все, связанное с генезисом свободы — искушение и препятствие на пути здорового, организованного бытия. Такова корпоративная логика.



***



Травмирующие переживания своего антропогенного естества люди с самых давних пор компенсировали переживаниями свойственной природному естеству неизменности, стабильности, где всегда гарантирован возврат к начальной точке. Эти свойства природы имитируются в ритуалах, сезонных празднествах и почитании сезонно воскресающих богов. Ритуал воссоздает такое компенсирующее переживание и в известной форме обеспечивает к нему доступ.



Со времен же возникновения отвлеченной философии компенсирующие переживания стабильности обретают такую высшую имитационную форму, как идея чистого бытия, всегда равного самому себе и потому превосходящего все изменчивое. Безусловное равновесие избавляет от всех деконструкций времени и случайных событий, — оно тождественно бессмертию. Осознание и созерцание чистого бытия, — высшая форма удовлетворения; воспроизведение его в доступных человеку форматах — высшая форма долга. Ближайшими аналогами неизменного чистого бытия в человеческом мире выступают идея государства и идея рода: в том и другом случае речь идет о субстанции, которая, при сравнении с непрочным и преходящим бытием индивидов, — представляется чем-то незыблемым и вечным. Чем меньше индивид способен выносить противоречия своей антропогенной природы, чем меньше он способен самостоятельно их трансформировать, — тем больше он будет испытывать нужду в приобщении к этим идеям, тем сильнее он будет отождествлять с ними свое изначально уникальное и свободное бытие. Соответственно, уникальность и свобода будут убывать, приносимые в жертву величайшим имитациям. Уверенность же индивида будет расти, — до тех пор, пока сами имитации не окажутся в состоянии исторической катастрофы.



Но, как правило, идеи государства и рода сопровождаются такой притягательной аурой величия, что мысль о их конечности просто не возникает. Напротив, в индивиде активируется безусловное к ним доверие, наподобие того, как и у всякого животного существует безусловное «доверие» к своей инстинктивной программе. Посредством доверия к идеям люди обретают весьма устойчивый иммунитет к сомнительным, тревожным импульсам своей человечности. Служение государству и родовая забота весьма часто могут и вовсе заменить эту непонятную и проблемную человечность. Смысл существования тогда в том и состоит, что бы полностью отдать себя служению и заботе, — причем не по свободному выбору так решившей распорядиться собой личности, а по предписанию долга, который идеи накладывают на каждого и выполнения которого они от каждого требуют. Без реализации долга существованию личности вообще отказано в подлинности. В начале XIX века такой известный представитель высокой философии чистого бытия И.Фихте говорил ровно об этом:



«Личность должна быть приносима в жертву идее; та жизнь, которая осуществляет это, есть единственно истинная и справедливая жизнь, и, следовательно, с точки зрения истины и подлинной действительности индивидуум вовсе не существует, ибо не должен иметь никакого значения и должен погибнуть, и, напротив, существует единственно род, ибо последний должен быть рассматриваем как единственно существующий». 1



Однако факт, что установление великих идей, имитаций, — проходит в истории далеко не идеально. Адепты государства и рода должны повсеместно прибегать к насилию для удержания своих позиций, а ослабление контроля и безусловного авторитета ведет к утрате доверия. Это свидетельствует, что человеческая природа и не думает сдавать своих позиций: будучи, казалось, окончательно встроенной в систему служения и заботы, — при удобном случае она проявляет свою принципиальную неуживчивость и сбрасывает бремя предписанных долгов. В любом, самом закрытом сообществе, живущем и думающем под властью сакральных законов, — находятся маргиналы, фрики, которые не утратили антропогенного своеволия и готовы его проявить. В любом человеке, без остатка, казалось, погруженным в корпоративную камеру обскура, — находится шанс для свободы.


util